Внутренний Город-20

20.

Путь назад начинался без фанфар. Труха, остатки плит, ржавые железки — всякий сор, как в мозгу после пережитого.
Искалеченный, замученный временем и немощью дрон-полицейский — ни мёртвый, ни живой — посмотрел на меня, играя фокусом круглых красных фильтров. Приподнял зубастую морду.
— Береги энергию, брат, — пожелал ему тихо.
— Помолись за нас в День ветеранов.
Я не обернулся. Лишь покрепче ухватил узел с разбитой камерой. Зачем она мне?
Низвергаюсь в горловину Народного Единства.
Откуда-то заиграли невидимые динамики. Джаз, преисполненный оптимизма. Полумрак. Тусклый свет теряющих энергию ламп.

Таксист, я так и не узнал его имя, — простил и попрощался. Я знал, разговор про церковь он вёл не просто так. Может ли вера коснуться электроники, мозгов с нано-нейронными узелками? Я не искал этих ответов. Они пришли по судьбе сами.
— Пётр, если буду нужен — возвращайся. Найду тебя по отпечаткам тепла.
— Может, со мной, вниз?
— Мне туда нельзя. Всё только испорчу. Здесь я — таксист, а там стану ангелом. Не светлым и опасным. Лучше таксист с верой здесь, чем лютый и расчётливый зверь — посреди слабаков. Зачем я там?
— Там починят. Поправят.
— Здесь это сделают намного лучше, — ухмыльнулся остатками обугленной кожи терминатор. Он был ужасен на вид — и человечен внутри. — Хорошие времена портят нравы. Даже у машин. Но война исправляет, врачует загубленную совесть — порой и у конченных негодяев.
Я похлопал его по здоровому плечу.
Решил избежать банальных фраз. Но он ответил:
— Есть тебе подарок в дорогу. Бережёного не только Бог бережёт, — протянул стянутый ремнями цилиндр, напоминающий ракету. — Походный термос из сплава.
— Вода?
— Газ. Чистый. Если надавишь вот здесь, — он указал кнопку, — выпустишь всё по тоннелям. Тебе безвреден, а тварям — смерть. Всякое бывает. Очнёшься — продолжишь путь. Назад всегда трудней.
Я принял баллон с тревогой, закинул через плечо.
— И ещё — совсем скромная ручка. Пишущая. Будет грустно — напишешь роман. Про нас, про всех.
Ручка была словно наша, из нулевых, только выглядела дорогой. Заблестела зайчиками солнца.
— Перо с искусственным интеллектом. Может в два раза лучше. Пишешь букву — и сразу вторую подставляет. А то и слово. Так в пальцы возьмёшь — она письмо за тебя напишет. А то и книгу!
— Ты серьёзно? — не понял я шутки терминатора.
— Поймёшь в деле.

Лента ступенек тянула к перрону, к синему, мраморному оформлению. Я сунул руку в карман. Коснулся подарка.
Сентиментальный боец, спасший мне жизнь, остался где-то наверху. Сейчас он уже, наверняка, в приходе собственной души и веры. Смотрит на покрытые паутиной лики святых, пытается угадать в одном из них Сергия Радонежского.
А может, и не так всё: ожидает приёма в сервисе, где прослушают боли, регенерируют, вернут утраты. Утолят печали — физические и духовные заодно.

Я шагнул на захламлённый пол. Ни на метро это было похоже, ни на станцию. Больше — на склеп. На мусорный забой памяти, устланный осколками пройденного.
Воняло иссохшей, растрескавшейся прокладкой времени. Валик говорил, что навигатор памяти не врёт — и он оказался прав. Я знал дорогу. Знал, куда повернуть. Знал, как добраться.
Только возвращался один. Потери. Команда растрёпана.
Я тащил его за собой в памяти. Жалел ли я его? Да. Терранавт, набитый квази-жизнью, но проживший её с искренностью бутылки под дождём. Мир человека был всего лишь тарой. Но не в том его вина.
По-настоящему живой. Слишком живой — для такой смерти. Он растворился в дряни, тягучей и равнодушной, как сама история.

Внутри было пусто и как-то стыдно. Терять того, кого не хотел терять. Кому был должен, но не успел…
Я ухватил мёртвую камеру крепче. Будто реликвию. Будто сердце, которое стучит в руках. Но — холодную, обугленную. И всё ещё — мою. Единственное, что осталось от смысла.
А ещё осталась вера, что всё это — не зря. В руках она ощущалась теперь весомее всякой цели.
Я устал. Тело просило остановки, а душа — одиночества.
В детстве я боялся остаться один в темноте. Не темноты как таковой, не той, что снаружи, — той, что внутри, когда одинок. И ощущал, что кто-то терпеливый всегда рядом. Другой не нападёт и не растерзает меня сразу. Он таится и ждёт, наблюдает, изводит тлеющей в душе паникой. Я бежал прочь и старался выйти быстрее к людям. Проскакивал тёмные лестничные клетки, выбираясь на этаж выше, где свет — пусть не яркий, тусклый, но дающий надежду. Бежал как можно скорее через пустынные вечерние улицы после школы.

Но здесь и сейчас всё по-другому. Мне одиноко от того, что этот кто-то утратил интерес. Я вырос, а наблюдать ему нравилось только за детьми. И даже фантом родного дяди не посетит меня тут, потому что привидения не гуляют по времени так далеко, как пишут в сказках.

— Эй! Ээээй! — громко позвал, крикнул с вызовом. Эхо покатилось по безразличным путям дальше и вниз. Утонуло, не ответив.

Свернул к переходу на Храм. Я до сих пор слышал их номера. Хотя, наверное, имелись названия. Придать название всегда есть соблазн. В Европе немало мест, где очеловечивают именами автобусы и трамваи. Обычно в городах, где не способны сделать что-то по-настоящему великое и ценное, ну или установить памятник, а на худой конец — барельеф.

Однако в Таллине — храмы. Может, и правда, здесь, подо мной или где-то дальше по гнутой в бесконечность линии второй юдоли, есть Храм Святой Соланы?

Имелась надежда на хороший исход, и только благодаря ей я вступил на оживший вновь антигравийный эскалатор с подвесными ступеньками.

К одиночеству можно привыкнуть даже тут. Сел на ступень. Зачем спешить, если путешествуешь по времени? Спешка — это для тех, кто боится опоздать. А я уже выжил, прошёл через слишком многое. Двигаться с опережением графика — и будет счастье? Конечно, нет. Я устал. Теперь я просто отдохну.

Лестница лилась вниз, как река. Опоры, а на них фонари, подсвечивали не везде — да и не пытались охватить светом всё пространство. Проход маялся грязными кусками сумрака, неясными всполохами испорченных ламп и полутенью. Рваная тьма с заплатами тусклого, выгоревшего света. Ступеньки плыли, одержимые магнитным или антигравитационным полем.

Я просто слушал тишину, лёгкое шуршание и скрип где-то под низом. Впрочем, откуда тут звуки? Шаги? Иллюзия?

Потом — музыка.

Сначала лёгкий фон, как тонкое жужжание электричества. После — ритм: ровный, глубокий. А затем — голоса. Детские. Женские. Невнятные. Далёкие, идущие откуда-то из глубины, от храма. Вначале слабые, робкие, затем нарастающие гулом, подавляющие внимание ко всему другому.

Я стал улавливать речь — вкрадчивую поначалу, звонкую, раскатистую после. Напевы, накаты — будто капелла римских кастратов тянет, вибрируя, раскрывая оперный контур звука, приглашающий ниже…

Я поднялся.

И тогда — эффект.

Повернул голову. Но что такое? Картинка перед глазами осталась прежней, застыла. Та самая — стены, лампа, пыль. Я повернул голову, но изображение не изменилось. Зашевелился, шагнул, почувствовал тело — но взгляд не менялся. Статика. Картинка в мозгу застыла, будто обои.

Как в тех жутких состояниях между сном и явью, когда ты двигаешь телом, но зрение заперто, парализовано на оба нерва. Мир — неподвижная плёнка. Сонный паралич.

Я шёл, а видел лишь одно. Место передо мной — как фото, как шрам в глазу. Паника подступала. Звук нарастал.

Внизу кто-то сильно толкнул, встрепенул структуру подъёмника. Волна вибрации прокатилась наверх. И новый толчок. Это что-то двигалось навстречу, шаг за шагом. Размашистой, тяжёлой поступью — слишком чёткой, слишком уверенной. Гул. Дрожь по металлическим плитам снизу.

Попытался крикнуть, но звук застрял на выходе.

Мгновение. Другое. И вот — тень.

Сначала мохнатая, как если бы лезло что-то дикое из древнего леса. Потом — очертания. Огромная фигура. Доспехи. Меч, тянущийся, как позвоночник, до самого пола. Он заполнял собой пространство. Как будто и не шёл — а возникал.

Чёрный рыцарь!

Стыд. Забытые страхи. Вина. Всё, что я задвигал внутрь себя, поднялось, как та морская жижа. Я узнал его! Делагарди! Легенда. Торговец кожей. Но тут — не мёртвый генерал, не исторический фантом, а коллектор долгов…

Он медленно протянул длань. Обрушилось прошлое.

— Понтус… Железный Командор… — прошептал я.

Он не ответил. Лишь шагнул ближе. Шаги его гудели, как каноны.

— Что ты делаешь здесь? — выдавил я. — Зачем я тебе?
— Сжигаю карму. Раздаю кожу, — сказал он и поднял правую руку.

С неё свисал пояс. Несло мерзостью — плохо выделанной плотью и забвением.

Я хотел упасть, раствориться в полу. Но ноги шли. Он тянул меня — не рукой, а моим страхом, виной…

— Я… Я боюсь… — сказал я. Сам услышал, как голос мой дрожит. Он будто стекал вниз. — Я не готов. Не хочу идти глубже…
— А придётся. Ты дошёл сюда — теперь иди дальше.
— Нет…
— Хочешь увидеть того, от кого бежал всё детство? Того, чьё присутствие чувствовал в темноте? Кто питался твоим страхом?

Избежать не получалось — тело не слушалось. Слёзы подступили к глазам. И тут — ещё один звук. Булькание.

Сбоку, из полумрака, выползал Валик. Стоял на четвереньках. Бледный. Глаза — как у рыбы в магазине. Из его рта — поток зелёной жижи. Он блевал её, будто в нём спрятали целую цистерну. Невозможно представить, чтобы столько вмещалось в человеке. Валик стонал, хрипел лёгкими.

— Валик… зачем ты?.. Зачем ты оставил меня?

Это был крик отчаяния. Библейский вопрос. Протест. Мольба.

— Прости, Пётр… Здесь холодно. Всё скользкое. Это как клейстер… — он выблёвывал ещё. Голос приглушён вязкой массой. — Я не хотел. Я…

Камера дрожала в моих руках. Делагарди приближался.

— Замолчи! — закричал я. — Замолчи! Ты не можешь быть здесь!

И тут — попустило.

Я отпрянул. Сердце колотилось. Он сделал шаг — и воздух стал плотнее. Я повернулся, бросился назад, по залам храма. Мандалы мелькали, как дорожные знаки. Ступени, арки, скамейки, образы — всё сливалось в мутный бег.

Чёрный барон, рыцарь, приближался. Он доставал меч. Я споткнулся, юзом проехал больно вперёд.

— Хочешь посмотреть в лицо страху? — прошептал он. — Тому самому. Он ждёт тебя внизу. Под храмом. У самого корня. Где живут детские ужасы и взрослые компромиссы.

Я сжался. Заполз в угол. Обнял камеру. Закрылся ею, как щитом.

Делагарди поднял меч. От него несло кожевенным тленом. Зловоние дешёвой выделки. Человеческой.

— Я останусь здесь! Я не пойду! Убирайся!
— Ты должен увидеть… кто ты.

И в этот момент — откуда-то из-за спины — немощный образ Воробьёва. Он еле держится на тонких, слабеющих ногах. В больничной пижаме. Остервенело и без страха глядит в глаза мучителю.

— А, вот ты где, тварь! — процедил старик. — На!

Поднял трость и со всей силы врезал Делагарди по голове. Хруст. Ещё удар. Череп рыцаря пошёл складками, как вмятина на консервной банке. Из глазниц потекла тьма.

Воробьёв, скрипя последними зубами, бил его, пока барон не рухнул, размазавшись в чёрное пюре.

— Всё! Всё, сука! Эксперимент окончен! Я — не сдаюсь! — заорал старик, тяжело дыша. — Будь ты проклят, сука кожаная! На!

Анатолий Иванович бил его снова и снова — за каждую боль, за каждую муку в отделении, за память, за глупость этого мира.

Я дрожал. Щемился под плинтус собственной психики. Завыл. Пытался спрятаться в себе. Кричал — и не мог проснуться.

Пока что-то не дрогнуло.

Толчок. Очнулся. Лежал на каменной паперти у порога храма. Подъёмник подпрыгнул. Музыка ушла. Воздух стал реальным. Камера — всё ещё в руках. Вдали — тишина. Только последняя вибрация. Внутри черепа ещё билось эхо. Перевёл дух.

Где-то там, на моей улице, осталась церковь. Настоящая. Вернусь живым — поставлю всем свечи. И барону Делагарди тоже…

Миновал храм червей, включил фонарь. Он не светил ярко, но до конца пути должно хватить, понадеялся я.

Штольни — не смотреть по сторонам. Не искушаться. Не шевелить тьму взглядом. Потом — карст. Дважды чуть не переломал ногу. Скользкий подъём и снова спуск, узкий отрог, как рёбра кита. Перевязал раны, отпил глоток. Сапоги не снимал — боялся увидеть, что под ними. Оставалось чуть-чуть.

И вот, когда стало легче дышать, где-то перед слоями викингов, в лабиринтах XIII века, или чуть раньше, я вновь почувствовал это. В ноздри ударил запах присутствия. Резкий, глиняный, затхлый — как будто раздавили лягушку, которая давно умерла. И — холодок в позвоночнике. Кто-то наблюдал. Или — что-то.

И движение. Не шаги — касания. Волны. Как будто много тел скользнули по земле и исчезли в тени. На перекрёстке тоннелей — мелькание. Смазанная стайка низкорослых теней. Почти беззвучно. Потекли, пригнулись, распались, как амёбы. Один мелькнул ближе — чёрное, как сырое дерево, лицо. Блестящие глаза, как мёртвые пуговицы. Темнеющий народец. Здесь им нет причин маскироваться под людей.

Застыл.

И тогда они засмеялись.

Не хохот — искажённое гортанное шипение, как будто кто-то давился собственной слюной. Смех, не для ушей. Смех — как инстинкт охоты. Я знал: мне не уйти.

Выдернул цилиндр слезогонки. Приготовился.

Отчего лезут эти черти? Валик говорил — золото. А я шёл с пустыми руками.

Только камера. Камера… с платами. С контактами.

Тело сжалось от догадки. Но поздно.

Они вынырнули сразу — пятеро, семеро, десяток. Не бежали — прыгали, перемещались скачками, как тот рваный фильм. Вскоре вся арка кишела этими мерзкими существами. От них пахло землёй, тиной и похоронной известкой. Обезображенные, но подвижные, они двигались пружинисто, почти ловко, будто при жизни были карликами-гимнастами. Ошибочно их изменённый на поверхности облик принимали за низкорослых цыган-глухонемых — и дорого за это платили.

Навалились. Сначала осторожно, с подскоками, с театральной нерешительностью. Затем — резко. Ярость. Толчки, руки, когти. Я вжимался в суровую стену, держал драгоценный узел.

Один вцепился в моё плечо, другой — в бедро. Дыхнули гадостью. Руки — скользкие, но сильные. Молчание. Только хрип. Дёрнули за ремень — камера. Я заорал, ударил одного по голове. Он не отшатнулся. Только цокнул челюстью, как жук.

Где-то в сотне метров выше нас, по улицам Таллина гуляли, шли люди. Спокойно, расслабленно, не подозревая ничего худого о жизни внизу.

Но здесь всё не как наверху! Черти бросались, как цепные псы, как тюки мокрой одежды. Лица — не лица. Отсутствие рта. Только разрезы, по которым сочилась зелёная слюна. Один пялился мне в зрачок — и я понял: он не видит меня как личность. Только как носителя.

Силой, локтями, коленями — бесполезно. Их слишком много. Липкие пальцы растягивали мне кисть, старались ослабить хват. Один укусил в бок — мелко, гадко, как хорёк. Кто-то щёлкал зубами прямо у уха. Они не хотели убивать. Но не стеснялись ломать.

Камера выскользнула.

Я дёрнул ручку, подарок таксиста. Сжал кулак — и она изменилась. Щёлкнула. Выстрелила в ладонь холодом стали. Перо исчезло. Изнутри, как из памяти войны, вырос штык-четырёхгранник, как у винтовки Мосина.

— Не трогай, — прошептал я и воткнул.

Штык — молодец! Придумали почти такой давно, ещё в Северную войну. Вошёл легче, чем в масло. Один из гмориков вскрикнул — не голосом, а сухим хрипом. Кровь — чёрная. Брызнула на лицо, как нефть. Он схлопнулся, будто тряпка, и второй кинулся грызть его.

Я махнул. Штык сам рванулся вбок, рикошетом зацепил ближайшего по шее. Всплеск грязной крови. Визг. Обрезанная туша рухнула, извиваясь. Следующего — в грудь. Металл, плоть, крик. Штык прыгал в моей руке, будто был живым. Как там шутил таксист:

«Перо с искусственным интеллектом. Может в два раза лучше. Пишешь букву — и сразу вторую подставляет, а то и слово. Так в пальцы возьмёшь — оно письмо за тебя напишет, а то и книгу!»

Штык вёл меня, сам выбирал цели. Я ударил ещё — хруст кости, разрыв, они отпрыгнули. Потом — вновь. Двоих рассёк, но оставшиеся впились в убитых — не успели среагировать. Жрут. Они не знают жалости. Не различают мёртвого и живого. Только цель — золото, мясо, остатки.

Тот, что ближе, полоснул меня когтями. Лезвие выдернулось из рук и пулей ушло в глубину осады, в самостоятельный полёт. Добрый интеллект наконец взял полную функцию на себя. Издалека понёсся коллективный, жалобный, возрастающий вой — стенания боли и плача. Уже не смеялись.

Слезогонка. Я выдернул баллон. Нажал.

Пшшшш…

Газ вырвался с визгом, белёсым паром, покатился по полу. Зашипел, расплёскиваясь по проходу. Один гморик заскрипел, схватился за лицо, начал биться. Второй задышал судорожно. Третий впал в спазм, захрипел, изо рта — пена, тьма, слизь. Повалились. Конвульсии. Когти срывали кожу с собственных лиц. Один пытался вцепиться в стену, рвя ногтями известняк.

Я прикрыл лицо обрывками одежды. Лёг на бок. Дышать стало трудно. Тошнота. Сердце колотилось. Глаза — пекло. Подступала слабость. Живучий гморик отползал, как краб, оставляя за собой следы чёрной крови.

Из мрака, как бетонный утёс, шагнул гигант. Силуэт вошёл в круг тусклого света. Шаги — как удары кувалды. Ростом под потолок, в кителе, с красной полоской на штанине и фуражкой, мятой, присыпанной землёй, потерявшей за годы вид и форму. Лицо — человеческое. Взгляд — добрый.

— Всем стоять, пацанва! — грохотал голос. — Работает милиция!

Махнул дубинкой и влепил ближайшего гморика об стену. С треском. Тот расплескался, как чёрный кофе без сахара и молока.

— Пальцы в потолок, вещи на землю! — приказал дядя Стёпа.

Яловый сапог его сдул двух ещё живых, отбросив в боковую шахту. Маленький ловкач взвизгнул, сплющился, как перезрелый арбуз.

— Да вы чё, совсем осмелели?! — буркнул он. — В кого верите, гады?

Он бил их, как крыс.

Потом — тишина.

Самый последний гморик попытался укусить — и получил дубинкой по темени. С хрустом. Взвизгнул и осел.

Я чувствовал, что теряю сознание. Кто-то встряхнул меня.

— Парень… очнись.

Пахло одеколоном «Шипр» и сгоревшей бумагой. Надо мной — дядя Стёпа. Только не мультяшный. Советский. Усталый. Уцелевший.

— Спасибо, дядя Стёпа… — я не мог сообразить, что сказать.

— Какой Стёпа, парень? Старшина Самородный, Отдельный батальон патрульно-постовой службы. Четвёртая рота. — Козырнул, как по уставу.

— Простите, показалось.
— Ничего. Бывает. Идти можешь?
Я пошевелил телом.
— Могу, вроде, — прохрипел я. — Камеру утащили…
Он кивнул. Глянул в сторону: затащили в боковой ход. Уже не догонишь.
— Золото. Им только оно и нужно.
Я попытался подняться, он помог.
— Как же я теперь?
— Радуйся, что жив. Остальным обрастёшь. Не ты первый, не ты последний.
— Вы точно… милиция?
— Последний участковый.
— А остальные где?
— Остальные ушли. В вечность.
— Это как?
— Как табор в небо. Были среди нас — и остались в памяти. Я — последний.
— Вы участковый?
— А не похоже?
— Очень даже. Мне рассказывали про вас и других.
— Про Красного Монаха, наверно? Он популярен.
— Про него — только из легенд.
— Известная байка. — А ты давай-ка, пойдём. Провожу.

Двигались медленно. Я подволакивал ногу, потирая кровоточащий бок.
— Несколько левелов. У каждого — участок свой. Помогаем иногда. Ещё Инквизитор в авторитете. С нечистью не церемонится — сразу жжёт, и молитва после.
— Какой Инквизитор?
— Католический. Доминиканский святой. Господень пёс. Гремел во времена охоты на ведьм и колдунов, а теперь — здесь. С нами.
— За что?
— Было за что… Но он хороший. Все мы тут, знаешь ли…
— И Делагарди?
— А это кто? — деланно удивился здоровый мент.
— Чёрный рыцарь. Он тоже ваш?
— Этот — наш. А Делагарди — то другое. И кто эту ересь разносит, Валик?
— Валик погиб.
— Вот как? Жаль. Я его по молодости с улиц шугал, а потом уже в переходах сошлись. Неплохой падальщик был. Что известно?
— По глупости утонул.
— Бывает. Ты камеру по глупости потерял, кто-то утонул. Жизнь!
— Как тот табор…
— А вот туда не лезь, ясно!? Там много ребят наших. Кто их помнит теперь? Недавно ещё город от зла держали. А погибло сколько! В Кунгла идут постепенно, когда срок. Я встречаю. Почти как Харон, лодочник.
— Кунгла — это где?
— Это рядом. После башни подземной. У Водопада. Мир там особый. Все менты попадают в Рай. Как псы.

Старшина выражался загадками, аллегориями.
— Через портал?
— Нет, порталы в стороне. В Кунгла — проход особый. Там другие законы. Если приспичит — обращайся. Там жизнь. Трудная, но вечная. При деле будешь.
— Я лучше дома пока. Ушатали эти переходы.
— Это с непривычки. Погуляешь — освоишься, если захочешь.
— Так что там с Делагарди?
— А что с Делагарди? Ты мне скажи.
— Чёрный рыцарь.
— Чёрный рыцарь — это не он. То монах злой, что детей утопил. Розенкрейцер. Теперь искупает грехи. Дело древнее. А Делагарди — по канонам хоронили. В церкви. Так что, избежал, хотя подонок ещё тот. Бог простил его.
— А сам за что тут, в участковых?
— Борзел на службе. Взятки там и всякое такое… — Великан Самородный говорил без стыда за прошлое. — Но были и хорошие поступки. Потому выдали вновь дубинку и шанс. Кто-то должен был остаться, Кунгла прикрывать. Такое правило. Если попадёшь к нам — узнаешь. А пока говорить многое не могу. Провожу только…
— Домой? — уточнил я с надеждой.
— Домой. А как же… Слушай, а у тебя конфет с собой нет, случайно?
— Каких ещё конфет? — не понял я.
— Калевских, конечно.
— Конфет нет. А чай есть. Хочешь?
— Если грузинский. Скучаю по грузинскому чаю. Сейчас везде — индийский…
— У меня весь чай в термосе. Там на пару глотков всего. Хочешь, ко мне пойдём — заварим.
— Нет, по домам мне нынче не положено. В другой раз тогда прихвати. И водки тоже. И обязательно калевских конфет! Они силу дают особую. Под землёй сиддхи раскрыть могут. У водки — удаль, а в конфетах — мощь…
— Стой! Слышишь? — Я хотел расспросить, что он имел в виду насчёт конфет и сверхъестественных способностей, но отвлекла музыка.
— Ну и? Depeche Mode это…
— Похоже. Но откуда тут, под землёй?
— Так мы почти дошли. В этом месте вытяжка, а наверху — бар. Там всегда «Депеш» играет.
— Мы точно правильно идём? — засомневался я, вжимаясь в стену, стараясь прислушаться к песне. — Вот с Валиком ходили — и не слышали ничего.
— Навигатора своего внутри слушай, а не «Депеш»! Вы когда первый раз были — утром, верно?
— Ну…
— Вот! Бар по ночам работает. Сейчас вечер. Вечером — музыка тоже. А утром спали все. Вот вы тишиной просочились.

Я прикрыл глаза. И правда — до железной двери осталось совсем немного…
Под ногами уже сыро. Хлюпали вонючие стоки. Я придерживался влажных стен.
— Спасибо тебе, товарищ старшина! Убили бы меня, если б не ты.
— Пустяки! Отбился бы и сам. Ты же почти весь отряд приговорил. Но так получается не всегда. Лабиринт обманчив. В тихом омуте — черти водятся. Ты теперь знаешь.
— Если на будущее — то как тебя здесь искать?
— Телефон милиции. Ноль-два. Помнишь?
— Как забудешь… А серьёзно?
— А я серьёзно. «Пусть меняется времени бег. Снова помощи ждёт человек. Ноль-два неустанно хранит города — во все времена…»
— Нет там милиции уже, наверху…
— Это ты правды не знаешь. Будет интерес — покрути диск.
— И телефон с диском трудно найти.
— Если нужно — отыщешь. А мы услышим…

Я выхватил лучом фонаря здоровый мешок Валика. Он сиротливо осел у железной бронированной двери, ненужный более никому, покинутый хозяином.
— Всё. Дальше сам, — советский мент остановился. Протянул и пожал руку.
— Ты приходи как-нибудь! Просто так. Пусть ни в дом — зови, когда нужно. Я бутербродов принесу, и водки, как просил, и конфет, и сала.
— И грузинский чай в термосе, — ухмыльнулся великан в погонах. — Ну, как будущее ляжет. Быстро не жди. А сладкое… я люблю.
Повернулся — и потопал восвояси.

Я крутанул замки, потянул за вентиль и зашёл в дом. Вернулся. И сразу зажал все механизмы обратно.
Никаких щелей. Никаких сквозняков прошлого и пока не наступившего. С меня хватит — надолго.
Поднялся наверх, проверил, всё ли на месте. Перевёл дыхание — и только потом сбросил с себя грязный, изорванный одеждой опыт.
Шагнул под холодный душ.

 

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *